Проект Валерия Киселева / Книги / Заплачено кровью / 11. «А до смерти четыре шага…» |
11. «А до смерти четыре шага…»Первые попытки взять Мценск показали, что противник имеет здесь мощную подготовленную оборону, поэтому командование 3-й армии решило попытаться пробиться севернее города. Дивизия полковника Гришина была переброшена в район села Кузнецово-1, это семь-восемь километров севернее Мценска. В случае успеха на этом участке наши войска должны были наступать на Болхов, что значительно помогло бы дивизиям 61-й армии, наступавшим на Брянск Карачев. Перед наступлением дивизия получила два маршевых батальона пополнения, по четыреста человек в каждом, но было оно плохо обученное и коммунистов имело единицы. Лейтенант Вольхин был назначен на должность комбата вместо младшего лейтенанта Ковалева, тяжело раненного в начале января за деревню Кручь. Из пополнения был сформирован и 2-й батальон под командованием прибывшего из отдела кадров армии старшего лейтенанта Настеко. Времени на детальное изучение обороны противника не было, и полковник Гришин решил одним батальоном 771-го полка провести разведку боем. На рассвете 23 января батальон старшего лейтенанта Настеко пошел в бой. Связь с ним прервалась в первые же полчаса боя. Гогичайшвили и Шапошников послали в батальон несколько связных, но назад никто не вернулся: местность до батальона простреливалась из крупнокалиберных пулеметов. Уже несколько раз звонил полковник Гришин, но майор Гогичайшвили ничего определенного сказать ему не мог: батальон Настеко вел бой самостоятельно. Только через пять часов в расположение полка вернулись остатки батальона, не более сотни человек. Старший лейтенант Настеко, бледный, несмотря на мороз, злой, вошел в блиндаж к командиру полка. — Залезли в мешок, еле ноги унесли. Половину людей потерял! — ругался Настеко. — Какое же наступление без артиллерии! Местность открытая, все пристреляно до метра, минные поля поставлены, проволока. Немцы на высотах на берегу, в блиндажах, окопы, есть дзоты. Нет, без артиллерии нечего даже соваться! — Почему такие большие потери? Надо было сразу выходить из боя, — сказал Шапошников. Он вспомнил случай с батальоном Осадчего. Тот урок пошел не впрок. — Не так-то просто оказалось и отступить… — ответил Настеко. — Немцы контратаковали ротой, зашли нам во фланг и в тыл, раненых человек тридцать перестреляли. Могло быть и хуже, да все спасла пулеметчица, не вспомню, как ее фамилия, Аней звать. В упор всю роту перестреляла, один немец только и остался, приполз сдаваться. — К награде ее надо представить, — тихо сказал Гогичайшвили. — Она… — после тягостной паузы сказал Настеко, — застрелилась. Как узнала, что ротного Иванова убило, так и застрелилась, бойцы сказали. Она ему женой, что ли была? — Изложите подробно ход боя и свои соображения, — сказал майор Гогичайшвили. — Будем докладывать в штаб дивизии. Через неделю, 30 января, разведку боем повторил 3-й батальон 409?го стрелкового полка. И опять неудачно: четверо убитых и тридцать один раненый. Все эти дни активно работали полковые и дивизионные разведчики. Удалось установить, что перед фронтом дивизии действуют два пехотных полка гитлеровцев, оборона создана — насыщенная артиллерией и минометами и, самое главное, на господствующих высотах. Четвертого февраля полковник Гришин вернулся в дивизию из штаба армии, куда ездил на совещание. — Послезавтра наступление. Читай приказ, — сказал он Яманову. Полковник Яманов вчитался в текст. Задумался. Потом усмехнулся: — «Стремительно двигаясь на плечах противника…» Ты что, Иван Тихонович, ничего не мог им объяснить? Сейчас же не лето, да и чтобы начать «стремительно двигаться», надо сначала Зушу перейти, на тот берег забраться. — Думаешь, легко там спорить? — рассердился Гришин. — Дают нам танковую бригаду из шести танков. Да своих тридцать восемь орудий на два километра фронта — считается более чем достаточно. И людей у нас сейчас все же четыре тысячи. — А снаряды дают? — Половину боекомплекта выпросил. Операция армейская. Кроме нас, еще четыре дивизии пойдут. Мы в центре, как самые сильные. За нами три лыжных батальона и кавдивизия для развития успеха. Давай думать, как выполнить приказ, Алексей Александрович, — вздохнул Гришин. За вечер они составили план боя, подготовили боевые приказы полкам, переговорили о взаимодействии с танкистами. Весь следующий день ушел на подготовку к бою в полках и батальонах. Обещанный авианалет на немцев возмутил всех, кто его видел. Самолеты сбросили на противника не бомбы, а листовки, да и те ветром отнесло на свои позиции. С 7 часов утра 6 февраля артиллерия дивизии начала артподготовку. Для корректировки огня еще ночью под самый передний край немцев была послана группа артиллеристов-корректировщиков и отделение связистов сержанта Папанова. — Есть связь, сержант? — к Гаврилову подполз лейтенант Георгий Зайцев. — Все готово, товарищ лейтенант. — «Гвоздика»! «Гвоздика»! Я — «Фиалка», как слышите? — Слышу хорошо. Где вы? — Под самым берегом. Хорошо вижу блиндажи, дзоты, засек несколько орудий, минометную батарею. Даю координаты… Через несколько минут в обороне немцев разорвалось несколько десятков снарядов. — Даю поправку… Десять метров правее… Есть попадание! C помощью корректировщиков наши артиллеристы вели огонь уверенно и уже минут через десять было накрыто несколько блиндажей и дзотов. Гитлеровцы открыли ответный огонь и вскоре связь с командным пунктом прервалась. — Гаврилов! Егоров! На линию! — приказал сержант Папанов. — Связь! Связь! Быстрее, сержант! — кричал лейтенант Зайцев. — Уже отправил, товарищ лейтенант. Георгий Зайцев увидел, как две фигурки, прижимаясь к земле, ползли вдоль линии, то и дело замирая в местах обрывов. Минут через двадцать связисты вернулись. — Четыре обрыва, — выдохнул Иван Гаврилов. — Работает? Да опять не надолго — вон как хлещут из минометов! Лейтенант Зайцев успел передать еще несколько координат и связь снова оборвалась. По линии поползли трое. За полчаса было соединено еще семь обрывов. Возвращаясь, Гаврилов увидел, что Папанов лежит на спине. — Куда тебя, Алексей? — В позвоночник… Конец мне, Иван. — Ну, погоди умирать, вытащим. Вокруг них то и дело рвались мины. Гаврилов потащил товарища в направлении тыла, но через несколько минут сам был ранен пулей в бедро. Чувствуя, как от потери крови теряет сознание, он увидел, как к ним ползут двое. Это были Баторин и Егоров. — Крови-то за вами на снегу! — сказал Баторин. — Держись, братцы, вытащим. Последнее, что видел Гаврилов, пока не потерял сознание, это как навстречу им, но чуть левее идут шесть наших танков, а за ними медленно бегут цепочки пехотинцев. Лейтенант Андрей Зайцев на НП дивизиона прибыл часа через два, когда бой шел полным ходом. — Уничтожено двенадцать дзотов, два орудия, подавлено шесть минометных батарей, — доложил он командиру дивизиона старшему лейтенанту Шилову. — Но это капля в море! — Понимаю, — вздохнул Шилов. — Тут надо долбить несколько дней подряд. Эх, снарядов бы побольше… Все шесть приданных дивизии танков дошли до Зуши, но забраться на ее крутой западный берег не удалось ни двум КВ, ни тем более легким танкам. Они буксовали в снегу на склоне, сползали и, наконец, все застряли в снегу окончательно. Пехота с большими потерями преодолела открытую местность перед замерзшей рекой, саму Зушу, несколько групп бойцов даже взобрались на ее высокий берег, но фланкирующим пулеметным огнем все атакующие были отброшены. Не удалась и вечерняя атака. Поздним вечером майор Гогичайшвили получил приказ утром возобновить наступление. — За день мы потеряли треть боевого состава, — сказал Шапошников. — Если и дальше так будем воевать — без артподготовки и в полный рост ходить на пулеметы, то надолго же нас тут хватит… Гогичайшвили нахмурился: — Приказ есть приказ. Полковник Гришин обещал с утра дать часовую артподготовку. Давай подумаем, что мы можем сделать, чтобы максимально сберечь людей и выполнить боевую задачу. Основные потери несем, когда выходим на рубеж атаки… Добраться бы до траншей… — Больше километра по открытой, пристрелянной местности, — напомнил Шапошников. — И все по снегу. — Надо быстрее преодолевать открытое пространство, — неуверенно сказал Гогичайшвили. Он понимал, конечно, что быстрее, чем они пробовали атаковать, вряд ли возможно. — По-пластунски? Тоже не выход… И следующий день не принес успеха. Все попытки атаковать пресекались мощным минометным и пулеметным огнем гитлеровцев. В полку Гогичайшвили за двое суток боев из шестисот штыков осталась одна треть. Полковник Гришин дал один день передышки, как раз в этот день пришло пополнение — четыреста человек. И снова начались атаки, одна за другой. На четвертый день боев на НП полка Гогичайшвили приехали полковник Гришин и командир соседней гвардейской дивизии. — Где командир полка? — спросил Гришин в штабе. — У артиллеристов. — Шапошников, почему у тебя люди не атакуют, а лежат? — спросил Гришин, глядя в бинокль на заснеженное поле боя. — А они и не встанут, товарищ полковник. Они убитые, — с трудом сдерживая горечь, ответил Шапошников, — За вчерашний день тоже семьдесят восемь убитых и сто двадцать семь раненых. И так — каждый день. Полковник Гришин молча продолжал смотреть в бинокль, хотя и так были видны десятки застывших на снегу фигурок. — Подготовим атаку, поднимем людей, пройдем немного — немцы нам по носу, — продолжал Шапошников, — Сильнейший пулеметный огонь. Люди четвертые сутки в снегу, и днем и ночью. Огневые средства противника не подавляются совершенно. Полковник Гришин вспомнил цифры потерь в других полках за вчерашний день: у Фроленкова — сто убитых и сто сорок пять раненых, у Тарасова — семьдесят убитых и сто восемьдесят раненых. — Приказ остается прежним, — сказал он Шапошникову, — Ты же должен понимать: и на меня давят сверху! — глаза у Гришина сверкнули болью и обидой, он отвернулся, скрипнув зубами. Политрук Андрей Александров после лечения в госпитале в свой полк вернулся в разгар боев. По дороге на фронт ему удалось заехать домой, поэтому на передовую он попал с хорошим настроением, свежий и энергичный. Политрук Иван Пилипенко, заменявший его на должности комсорга полка, как раз уехал на курсы, и Андрей вновь стал комсоргом. Когда он пришел в батальон, которым после гибели Нагопетьяна командовал лейтенант Максимов, там готовились к бою. Наступление было назначено на 13 часов, но гитлеровцы, заметив, что советский батальон накапливается для атаки в ложбинке, начали сильнейший минометный обстрел. Только Андрей успел перекинуться с комбатом парой фраз, как его ранило осколком близко разорвавшейся мины. — Ну вот, политрук, командуй теперь ты, раз здесь оказался, — Максимов, морщась, зажимал ладонью плечо, куда попал осколок. — Санитары, быстро в санроту комбата! — крикнул Андрей и побежал в цепь. «Человек сто пятьдесят нас», — быстро прикинул он, оглядев ложбинку и поле, в котором залег батальон. Гитлеровцы, не менее сотни, треща автоматами, быстро приближались, несмотря на глубокий снег. Никакой проводной связи с ротами не было, и Александров лишь перебежками успел обойти участок обороны роты — метров триста-четыреста. Первую атаку немцев они отбили довольно легко. Гитлеровцы отошли в овраг. Через полчаса они полезли снова, еще напористей. Отбили ее — через полчаса третья атака. И опять немцев поднялось не менее сотни. Александров, переползая от одного бойца к другому, обходя убитых, успевал сказать кому слово, кому фразу, подбадривал, успевая и изредка стрелять по набегавшим фигуркам гитлеровцев. В начале четвертой атаки он услышал с правого фланга: «Пулеметчика убило!». Перебравшись туда, Андрей быстро осмотрел пулемет — цел, лента есть. Второй номер был ранен, но помогать может. Немцы пристрелялись, пули стучали в двух шагах. Он быстро перенес пулемет левее за бугорок и открыл огонь. Человек двадцать гитлеровцев, бежавшие на него метрах в двухстах, залегли от первой же длинной очереди. Еще очередь, еще — откатываются, но с десяток гитлеровцев не поднимутся больше никогда. Кто-то из своих закричал с правого фланга, и Андрей, смахнув со лба пот, пригибаясь, потащил пулемет туда. Успел вовремя: пулеметчик на фланге был убит, против трех десятков немцев отстреливались из винтовок несколько наших бойцов. Пулемет Александрова заработал сразу, лента шла хорошо. Гитлеровцы сначала залегли, отстреливаясь с места, а потом поодиночке начали отходить. Когда кончилась лента, Андрей огляделся по сторонам. Фигурки бойцов были видны везде, но кто из них жив — не поймешь. Впереди залегли группы гитлеровцев. Из оврага, где они укрылись, больше не стреляли. Тихо было и по сторонам. Незаметно стемнело, поднялась поземка. С трудом разогнувшись, Андрей привстал из-за пулемета. Он ползком обошел участок обороны батальона. Из командиров рот остался один, мальчишка-лейтенант, из взводных — двое, такие же пацаны. По ложбине ходили двое санитаров, отыскивая еще живых раненых. Александров прикинул, что живых из всего батальона осталось не более сорока-пятидесяти человек. Он приказал пятерке бойцов сползать к убитым немцам и собрать их оружие, а сам пошел на НП батальона. Двое связистов, только что вернувшихся с линии, проверяли слышимость. — Связь есть? — устало спросил Александров. — Есть, товарищ командир, — простуженным голосом ответил связист. — Дай «первого». — Кто там есть живой? — скоро услышал Андрей в трубке знакомый голос Фроленкова. — Слушаю, товарищ первый, Александров. — Андрей? Ты разве живой? — радостно закричал Фроленков. — А мы с Михеевым уже по сто граммов выпили за твой упокой. Немедленно ко мне! Знаю, что комбат ранен. Оставь за себя ротного. Трофеи взял? Молодец, неси сюда… Штаб полка был в полутора километрах, и Андрей, с трудом переставляя ноги, пришел туда в полной темноте. В блиндаже было темно и только здесь он почувствовал, как устал за этот день. Вытряхнув из противогазной сумки на стол Фроленкову десять пистолетов, Андрей сказал: — Автоматов еще штук двадцать, там оставил. — Ты не кушал? Ну-ка по сто граммов, теперь за то, что ты живой. На столе были банки с консервами, котелки, лежали ломти черного хлеба. — Да я же не пью совсем…, — начал отказываться Александров. — Михеев, как это ты своего комиссаренка до сих пор пить не выучил? — рассмеялся Фроленков. Андрей все же проглотил водку, пожевал тушенки с хлебом и, видя, что Фроленков и Михеев, заговорившись, не обращают на него никакого внимания, прилег в углу на полушубке. — Да, каких людей теряем, понурив голову, говорил Фроленков, — Нагопетьяна убили, Тарасов ранен, Рак Анатолий убит, Аверин — такой прекрасный человек — убит. Прокуратов ранен, Баранников убит. Геройский был человек, полюбил я его. Думали, и тебя, Андрей, убили. Игоря Максимова тоже жаль. Он ведь к нам как штрафной пришел, разжаловали его, за пустяшное, в общем-то, дело. Через три дня взвод принял, через неделю — роту, еще дней через пять — батальон. В штабе его хотел оставить… Александров полежал немного и понял, что так раскиснет еще больше: только движения давали ему бодрость. Он встал и засобирался, чтобы идти. — Куда ты? — удивленно спросил Михеев. — В батальон пойду. — Утром пополнение должно прийти, дождался бы. — Нет, пойду сейчас. Сидеть сейчас в теплом блиндаже, когда его бойцы коротают ночь в снегу, и даже костров разжигать нельзя, Андрей не мог. — Пусть люди хотя бы на КП по очереди приходят греться, там же у вас есть, где приткнуться, — сказал Михеев. На КП батальона в маленьком блиндаже у железной печки, сделанной из бочки, сидели и лежали, прижавшись, друг к другу, человек двадцать бойцов. Кто-то сильно храпел, стоял густой запах от сохнувших портянок и валенок. — Охранение поставил? — Александров разбудил ротного. Он сидел на корточках у печки, без валенок. — Конечно, сразу же. Тридцать пять осталось. Раненых всех собрали и вывезли на санях, сорок два человека. «Вот и еще один день прошел… Остался жив. А зачем?», — подумал Александров. Он никогда не боялся, что его могут убить: за лето и осень было столько всяких передряг, столько возможностей потерять голову, что трудно было представить — может ли дальше быть что-то еще более страшное. Андрей был уверен, что в нормальном бою он всегда сумеет уцелеть. Опыт накопился такой, что, казалось, знал заранее — куда и какая пуля ударит, а не только снаряд или бомба. А вероятность погибнуть от шальной пули была столь мала, что Андрей не думал об этом. Убедившись, что бои за Кузнецово-1-е и Кривцово не могут быть успешными из-за сильного противодействия противника, командование 3-й армии решило перенести направление главного удара. Дивизия полковника Гришина была выведена из боя и передислоцирована в район севернее Мценска, в направлении Бабинково-1, Чегодаево, Фатнево, где оборона противника представлялась менее организованной. Полкам предстояло по льду перейти Оку и захватить плацдарм, в прорыв готовы были идти два лыжных батальона и бригада тихоокеанских моряков. С утра 11 февраля полки 137-й после жиденькой артподготовки при поддержке нескольких старых танков пошли в бой. К вечеру ценой больших потерь удалось захватить плацдарм километра четыре по фронту и до трех в глубину. Но во все стороны от плацдарма лежала совершенно открытая местность, лишь кое-где росли кустарники да рощицы, а гитлеровцы хотя и отошли, но превратили захваченный советскими войсками плацдарм и подступы к нему в огненный мешок. Танковая бригада потеряла все свои танки в первый же час боя. Артиллеристы сидели на голодном пайке — снаряды приходилось носить на руках за несколько километров. Главная надежда опять была на пулеметы и винтовочки. Лейтенант Вольхин, командовавший батальоном вторую неделю, все это время не выходил из боев. Чувствуя, что он на пределе физических сил — больше недели сон по два-три часа урывками, не раздеваясь и не разуваясь, все это время обмундирование и валенки сохли на ходу, — он держался только на злости. Сколько раз в эти дни Вольхину казалось, что и немцы тоже на пределе, еще одна наша атака, и они не выдержат, побегут, но пулеметы их вновь оживали, а после наших, казалось бы, сильных, если издали смотреть, артналетов, когда разрывы снарядов вставали в боевых порядках так часто, что, наверное, от осколков должны бы погибнуть, все они опять пускали в наших атакующих бойцов мины, стреляли из оживших неведомо как пулеметов… За неделю боев через батальон прошла не одна сотня людей. Многие из них мертвецами остались в снегу, еще больше искалеченные, окровавленные, уползли в тыл, и многие из них провоевали всего час или два. Оба вольхинских сержанта-«старичка», Фролов и Жигулин, которые то впадали в пессимизм, что все равно убьют не сегодня, так завтра, то, наоборот, уверяли других и себя, что они заговоренные — были ранены и оба очень тяжело; а Вольхин все держался, хотя несколько раз ему просто везло. То пуля пробила полы полушубка, то другая попала в каску, то осколок на излете ударил в руку. Некогда было думать — убьют или не убьют, но все же подсознательно Вольхин отмерил для себя, что если его до весны не убьют, то пока поживет. Ночью лейтенант Степанцев привел Вольхину очередное пополнение — пятьдесят человек. — Так вот каждую ночь, сколько уж дней человек по четыреста-пятьсот приходят в дивизию и — как в прорву, — грустно сказал Степанцев. — И пополнение стало почти необученное, — закусил губу от злости Вольхин. — Винтовку в руки и на фронт — разве это дело! Где там метко стрелять — бегать не умеют, маскироваться… Прислали позавчера сорок казахов, одного снайпер снял, так они все к нему сбежались — и давай лопотать по своему да плакать. Немцы туда десяток мин. И все дружно кто в госпиталь, кто на тот свет. Вольхин вспомнил, как в честь прибытия этого экзотического пополнения он устроил им бешбармак из убитой как по заказу лошади. Казахи, насытившись, вытирали руки о голенища сапог: «Чтобы блестели и сало не пропадало». — Да, вчера на четыреста человек и — всего два коммуниста. Зато восемнадцать ранее осужденных. Один солдатик так ко мне пристал — часовщик, говорит, я первоклассный, любые часы отремонтирую. Это чтобы я его в тылу где-нибудь оставил. А куда нам здесь часовщик, — сказал Степанцев. — Лучше бы он был гробовщиком, легче бы в тыл было попасть, — и замолчал, потирая красные от бессонницы глаза. Вольхин вспомнил рассказ Тюкаева, который приходил к нему накануне: «Трибунал приговорил одного солдатика к расстрелу, а он и говорит в последнем слове: «Что вы меня смертью пугаете, когда мне жить страшнее…». Чегодаево, большое полусожженное село, главный узел обороны немцев на участке 137-й стрелковой дивизии, несколько дней было всепожирающим фокусом. На третий день боев здесь был тяжело ранен командир 409-го полка майор Тарасов. К заступившему вместо него майору Филимонову пришел командир дивизии полковник Гришин. Всматриваясь через бинокль в передний край немцев, спросил: — Ну что, Филимонов, может ты возьмешь Чегодаево? — Гришину было тошно, но все же говорить он старался повеселее. — Снарядов мало, товарищ полковник. — А сколько надо? «Интересно, сколько спросит», — подумал Гришин. — Полторы тысячи. — Ого! Сказал… Если бы вся дивизия могла сейчас столько иметь! — Но ведь это же минимум! Двадцать пять снарядов на дзот по норме положено. Да и высоту сначала надо взять, а как же без снарядов? Высота перед Чегодаево — широкая, безлесная, у гитлеровцев была здесь главным опорным пунктом. — Атака завтра в восемь ноль-ноль. Пойдут твой полк, Гогичайшвили и соседняя дивизия, полностью. Пять танков тебе дадут. И попробуй не взять! — отрезал Гришин. Батальонный комиссар Антон Воротынцев, больше месяца исполнявший обязанности комиссара 409-го полка, которым теперь командовал майор Филимонов, наблюдал в бинокль, как началась атака на высоту под Чегодаево. Полк, растянувшись в несколько цепей, медленно полз вперед по глубокому снегу. Воротынцев и радовался, что люди, несмотря на шквальный огонь, все же идут вперед, и сердце сжимало, что после каждого разрыва мины кто-нибудь оставался в снегу навсегда. Он хорошо знал в лицо многих бойцов и не переставал удивляться, с каким мужеством и презрением к смерти воевали большинство из них. Хотя он и был не любитель громких слов, но сейчас без такого понятия, как мужество, в оценке этой атаки было не обойтись. Старший лейтенант Чаплыгин, раненный несколько дней назад в плечо, продолжал командовать своим батальоном, а врача, который пришел за ним, чтобы увести в тыл, просто прогнал. Командиры рот лейтенанты Ермилов и Сушков, тоже раненные, уничтожившие каждый по десятку гитлеровцев лично, также не уходили из боя. Политрук роты Полянский, сам раненый, заменил убитого командира роты и продолжал вести бой. Политрук роты Запорожец лично поднял роту в атаку, в которой было уничтожено сорок гитлеровцев, и восемь из них — на счету политрука. И таких примеров Воротынцев знал множество. «Побольше бы техники, — думал он. — Особенно артиллерии, а с такими людьми воевать можно». Он не переставал удивляться, откуда, несмотря на потери, берутся из тыла люди, и какие замечательные, готовые умереть в любой момент — прекрасные русские люди… Бой за высоту шел четвертый час, вся она была покрыта воронками от разрывов снарядов и мин, трупами, в бинокль уже плохо был виден ход боя, пропала связь. Наконец, прибежавший из боя посыльный доложил, что наши на высоте, закрепляются. Майор Филимонов, обрадовавшись этому известию, сгоряча решил идти туда сам, чтобы с высоты организовывать бой дальше. На подходах к высоте, между двумя сгоревшими танками, он был ранен. Это произошло на глазах Воротынцева, и он уже пожалел, что не смог отговорить Филимонова не торопиться, дождаться темноты. Полковой врач Пиорунский послал к месту ранения командира полка двоих санитаров, но оба они погибли от пулеметных очередей — с колокольни в Чегодаево бил крупнокалиберный. — Дайте мне лошадь и сто граммов спирта — мигом вывезу командира! — вызвался фельдшер Осипенко. — Что, с ума сошел, Гриша? Мигом срежут, видишь, как он пристрелялся, — ответил ему врач Пиорунский. Но и ждать до темноты было нельзя: даже с легким ранением на морозе можно было быстро погибнуть. Пиорунский, махнув в сердцах рукой, согласился: авось повезет Грише и на этот раз. На глазах у всех, кто был в это время на НП полка, Осипенко, встав в полный рост в розвальни, за какую-то минуту галопом домчал до раненого Филимонова, взвалил его в розвальни и, лавируя между разрывами мин, довез-таки его до НП. Майор Филимонов, раненный в легкие, был без сознания. — Да, еще бы полчаса, — сказал, осмотрев раненого Пиорунский, — И было бы поздно. Воротынцев, быстро прокрутив в памяти ход боя, по телефону доложил полковнику Гришину, что высота перед Чегодаево взята, но ранен майор Филимонов. — Принимай полк, Антон Корнеевич, — услышал он от Гришина. — Товарищ «первый», разрешите взять в помощь комбата Мызникова, я же политработник. Серия мин вокруг НП прервала этот разговор: близким разрывом у Воротынцева из рук вырвало телефонную трубку, а самого швырнуло в стенку окопа. Когда через пятнадцать минут Воротынцева откопали из снежного окопа, он снова связался с Гришиным. — Что там у тебя? — снова услышал он голос Гришина. — Мина попала в окоп. Телефониста и Мызникова тяжело ранило. — А сам как, ничего? Командуй полком! — отрезал полковник Гришин. На следующий день гитлеровцы дважды пытались сбросить с высоты у Чегодаево поредевшие полки 137-й, оба раза дело доходило до рукопашной. Высоту все же удержали. Бои под Чегодаево, не смолкая, шли которые сутки, и долина маленькой речки Березуйки, впадавшей в Оку, превратилась в долину смерти. Продвинувшись по долине Березуйки на три километра на запад, дивизия оказалась в узком бутылочном горле, со всех сторон простреливавшемся противником. После тяжелых боев и потерь полкам удалось несколько раздвинуть фланги в стороны от Березуйки, но берега ее в основном были у противника, а наши бойцы укрывались в оврагах, пересекавших речку, наскоро рыли себе снежные норы, в которых и спали, когда появлялась возможность. Лед Березуйки во многих местах был разбит разрывами снарядов, берега ее покрыты трупами, снег побурел от крови и пороха. Смерть собирала в эти дни обильную жатву. Ежедневно гибли десятки людей, сотни получали ранения. Санитары ползали среди убитых, искали еще живых и спускали их по накатанному берегу на лед Березуйки. Восемнадцать санитаров и фельдшеров 409-го полка, работая без смены, едва успевали обрабатывать поступавших раненых. Убитых, если удавалось вынести из огня, складывали в штабеля в одной из балок. Фельдшеры Богатых и Хмельнов, проходя мимо этого страшного штабеля, иногда видели, как рядом у костра сидят бойцы похоронной команды Рыбина и едят из котелков кашу. — Я вчера также иду здесь, — сказал Богатых, проглотив комок в горле. — Сидит один боец, в руках котелок, и — улыбается. Я подошел: «Что он улыбается?» — А он мертвый, и была это не улыбка, а оскал мертвеца. В этот же день фельдшеры Богатых, Осипенко и санинструктор Курочкин доставили на волокушах очередную парию раненых в разрушенное село. От села оставались одни печные трубы. Но это был все же тыл. Раненых здесь принимали представители от медсанбата. — Погреться бы, — цокая зубами, предложил Осипенко, когда они сдали раненых. — Давайте костер разожжем, — предложил Богатых. Из остатков досок какого-то сарая они разожгли костерок. Сели на корточки и протянули к огню руки. В деревне то и дело рвались одиночные мины — передовая была не дальше километра. И здесь снег был истоптанный и грязный, засыпанный осколками. — Надо бы еще дровишек, а то эти быстро прогорят, — устало сказал Гриша Осипенко. — Я схожу сарай доломаю, — встал Богатых. — Я с тобой, — встал и Курочкин. Они раскололи топором несколько досок. — Иван, а почему Гриша все время в танковом шлеме ходит? В нем же плохо слышно. Бывает, спрошу его что-нибудь, а он не слышит. Богатых улыбнулся: — А ты видел, какая у Гриши лысина? Вот он и носит теперь шлем, потому что шапку легко сдернуть. Женщины над ним подшучивают, а он стеснятся — лысина-то не по годам. — Помню-помню, — улыбнулся Курочкин, — Женщин боится, а командира полка вынести из огня не побоялся. — В Буреломах был случай… Немец один, пулеметчик, пробрался нам в тыл, готов был стрелять, а тут Гриша — кинул в него масленку, оказалась под рукой. Не растерялся, в общем. А немец подумал, что это граната, уткнулся в снег, тут Гриша на него и сел верхом. Набрав дров, Богатых и Курочкин вернулись к костру. На месте, где только что сидел Гриша Осипенко, была дымящаяся воронка от разорвавшейся мины. Метрах в десяти от воронки они нашли его танковый шлем, чуть подальше — клочки тела и одежды… Взлетевшая от немцев белая ракета медленно гасла, опускаясь, и растаяла, как звезда в утреннем небе. «Вот так и Гриша…» — глотая слезы, подумал Иван Богатых. Днем 19 февраля 42-го, только отойдя с НП по вызову полковника Гришина, был убит осколком мины в грудь командир 771-го стрелкового полка майор Малхаз Гогичайшвили. Лейтенант Пизов, стоявший за ним в нескольких метрах, побежал к майору сразу после взрыва. — Не дышит, — тихо сказал он кому-то из подбежавших бойцов. Через шинель на груди майора проступило большое кровавое пятно. — Литвинов тоже наповал, — сказал боец, осмотрев адъютанта Гогичайшвили. Капитан Шапошников немедленно доложил о случившемся в штаб дивизии. — Временно будешь командовать полком, — приказал ему полковник Гришин. По голосу Шапошников понял, что и Гришин потрясен гибелью Гогичайшвили. Тем более что если бы он не приказал ему немедленно прибыть в штаб дивизии, Гогичайшвили мог бы быть жив. — Доложите обстановку, — машинально сказал полковник Гришин. — Ведем огневой бой, — также машинально, едва сдерживая подступившие к горлу спазмы, докладывал капитан Шапошников, — Продвиженья нет. Потери большие. Шапошников назвал цифры, глубоко вздохнул и замолчал. Он знал, что майора Гогичайшвили Гришин вызывал для того, чтобы посоветоваться, как вести бой дальше. Сам Шапошников давно уже понял, что успеха в этих боях не будет. Без огневой поддержки атаки пехоты по глубокому снегу бессмысленны, если не преступны. Воевать одной пехотой на открытой местности, без артиллерийской поддержки, атакуя при этом дзоты, с минимальной надеждой на успех — значило нести неоправданные потери. Шапошников не верил, что Гришин этого не понимает и не видит со своего НП, как бездумно ежедневно расходуются люди, как на пределе возможностей воюет дивизия, да и не только их — в таких же условиях воевали на этом участке еще несколько частей. За день до гибели Гогичайшвили Шапошников наблюдал, как на их участке пошла в бой лыжная бригада, сформированная из тихоокеанских моряков. Поднялись они хорошо, красиво и дружно, смело. Но у гитлеровцев все здесь было пристреляно до метра — бригада вошла в сплошную пелену разрывов. К вечеру остатки ее, выведенные из боя, уместились на двух полуторках. Через полковой медпункт тогда прошло несколько сот человек из этой бригады, и Шапошникову, когда он пришел туда, запомнилось, как один молодой моряк, весь в бинтах, плакал: «Цусима… Устроили нам самую настоящую Цусиму…». — Тебе немцев хорошо видно? — спросил после паузы Гришин Шапошникова. — С НП они за снежным валом всего в ста метрах. А НП сейчас в боевых порядках первого батальона. Тюкаев на дежурстве вчера двух нахалов снял, высунулись посмотреть. А про себя Шапошников подумал: «Если немцы узнают, что НП нашего полка всего в ста метрах от передовой, то ощиплют, как куропаток. — Как с питанием? — спросил полковник Гришин. — Очень плохо. Горячая пища почти не доставляется. Носят ее по реке, но немцы все освещают и простреливают. Пока донесут — все остынет, а часто вообще не доносят. Шапошников последнее время чувствовал себя все хуже и хуже, боли в желудке обострились, сказалось и нервное напряжение да и, как нарочно, в конце января съел американских консервов — от них стало еще хуже. Держался он из последних сил, на одной воле. Все, кто его долго не видел, удивлялись, насколько он похудел. — Как последнее пополнение? — спросил Гришин. — Это одно количество, товарищ полковник. Лучше прислали бы всего одну роту, но качественно подготовленную, — вздохнул Шапошников. — Готовься на завтра снова к бою. Подполковник Смирнов приведет с собой ночью маршевую роту. — Есть. «Готовься… — подумал Шапошников. — Бой и не заканчивался, идет днем и ночью целую неделю…» Подполковник Смирнов оказался одних лет с Шапошниковым, энергичным, уверенным в себе командиром. Они быстро распределили пополнение по ротам. В первую атаку рано утром, в минуты, когда немцы обычно завтракают, поднялись довольно дружно, но через пятнадцать минут цепи лежали на снегу, и живые прятались за убитых. Подполковник Смирнов несколько раз энергично требовал от комбатов поднять людей, но цепи не двигались. — Это просто психологический шок, — доказывал он комиссару полка Наумову. — Люди боятся подняться, когда вокруг тебя неубранные тела убитых! — Люди не хотят гибнуть напрасно! — отрезал Наумов. — За ходом боя наблюдает командир дивизии, а мы людей поднять не можем, — повысил голос подполковник Смирнов. Шапошников и Наумов знали, что полковник Гришин с высоты у Чегодаево наблюдает атаку их полка, но это нисколько не прибавило им рвения. Шапошников ждал, как тогда в Милославичах, что Гришин прикажет ему идти в цепи с комиссаром, чтобы поднимать людей, и знал, что если пойдет, то не вернется. Но думал он обо всем этом совершенно спокойно и как-то даже отрешенно. — Смотрите, поднимаются! — Смирнов позвал Шапошникова и Наумова. Прильнули к окулярам биноклей. Действительно, несколько десятков бойцов неуверенно шли вперед. Метрах в ста впереди них шел кто-то в белом полушубке. «Ну, еще бросок, ребята! Главное, не останавливаться, — думал Шапошников. — Если удастся зацепиться за вал, то большое бы дело сегодня сделали». — «Первый», товарищ подполковник, — связист сержант Корчагин подал Смирнову трубку аппарата. — Наблюдаю атаку! Узнай, кто это идет впереди и немедленно представь к награде. — Кто поднял людей, Александр Васильевич? — спросил Смирнов Шапошникова. — Это Кадушин, товарищ подполковник, — ответил за Шапошникова стоявший здесь же лейтенант Тюкаев. — Кто он по званию? — Был старший лейтенант в батальоне связи, но решением трибунала, не знаю за что, разжалован в рядовые, — ответил Тюкаев. С Кадушиным он был давно и хорошо знаком, однажды он спас ему жизнь. Смирнов подумал немного, но доложил Гришину так, как рассказал ему Тюкаев. Батальон, который так дружно поднялся после призыва или личного примера Кадушина, сумел-таки забраться и на вал. Но гитлеровцев там все же оказалось намного больше, чем предполагалось. Они стреляли из автоматов почти в упор и не допускали до штыковой. Через полчаса остатки батальона отошли на исходный. Связисты Корчагин и Коробков, ходившие на линию исправлять связь, у НП полка увидели командира 624-го полка майора Фроленкова, без шапки и с забинтованной головой. — Как он вчера плакал, что друга у него убили, — с сочувствием сказал сержант Корчагин. — Ты про Гогичайшвили? — Ну да. Ходит по траншее туда-сюда, слезы по щекам горохом, и только зубами скрипит от злости. На бруствере окопа Корчагин среди нескольких убитых увидел отдельно лежащую голову. Голова смеялась — так исказила смерть последний миг жизни. Каким образом ужас смерти перешел в смех — было непонятно. Но голова показалась Корчагину знакомой. — Алексей, посмотри-ка, да это же, кажется, Кадушина голова! — вскрикнул Корчагин. — Он же утром еще «Синий платочек» ходил напевал. С него же сегодня судимость сняли и в звании восстановили! — Да, — с трудом отведя взгляд от мертвой головы, протянул Коробков, — пел, это помню. Значит, не было у него предчувствия, что убьют. А позавчера, слышь, Михаил, парня-то у нас убило, из Сергача, забыл фамилию… Сидим с ним в траншее, только что дали связь, а он говорит: «Что-то у меня сердце болит. Или дома что случилось, или убьют меня нынче». Я ему: «Да ты что, брось об этом думать». И вдруг, откуда ни возьмись — разрыв мины на бруствере и ему осколок в шею, да так, что голова его мне на колени. Как бритвой срезало. Я, не помня себя, голову стряхнул и вылетел из траншеи. А ты веришь в предчувствия, Михаил? — Как тебе сказать… У меня предчувствий еще не было. Лучше об этом не думать. Я только знаю, что чем больше думаешь, что убьют, то тем скорее и убивают. Помнишь, рассказывал начальник первого отдела штаба дивизии, не помню фамилии, когда они на фронт ехали, у них один командир все время стонал, что убьют его, прощай жизнь. И первой же очередью с самолета, еще и до фронта не доехали. Из блиндажа, норы в снегу, перекрытой десятком бревен, вышли в траншею Фроленков и Шапошников. Корчагин посмотрел на них — оба что-то хмурые, не глядят друг на друга. Майор Фроленков постоял немного и пошел к себе в полк, а к Шапошникову подошел комиссар полка Наумов. — Что он приходил, Александр Васильевич? — Людей просил взаймы, хотя бы взвод. — Что уж, у него совсем никого не осталось? — Тридцать активных штыков в полку. — Ну, и дал? — Нет. А сами с чем останемся? Старший лейтенант Манов, командир взвода связи, был тяжело ранен, когда пришел с проверкой в отделение Корчагина. Неосторожно встал над бруствером, когда обходил убитых, и — пуля в грудь. — Что ж вы как, товарищ старший лейтенант, я же предупреждал: пригнитесь, — говорил ему Корчагин, видя, как мутнеют у Манова глаза и быстро бледнеет лицо. Врач, капитан Алексей Шестаков, оказавшийся на КП полка, сам перевязал раненого, помог положить его на волокушу. — Не доедет он до госпиталя, — тихо сказал Шестаков Корчагину. — Прощай, Михаил… — прошептал Манов. — Командуй теперь за меня. — Глаза его наполнились слезами, чувствовалось, что даже слабый вздох причиняет ему непереносимую боль. Сержант Михаил Корчагин был ранен через каких-то полчаса пулей в шею навылет. Он упал в снег, захлебываясь кровью и теряя сознание, и последней его мыслью была такая: «Но не было же никакого предчувствия…» Майор Фроленков был ранен, на этот раз тяжело, когда лично поднимал остатки своего полка в атаку. Подполковник Смирнов был убит утром, прокомандовав полком всего сутки. Капитан Шапошников, когда убитого принесли в штабной блиндаж, невольно обратил внимание, какие стоптанные и старые сапоги были на подполковнике… По приказу полковника Гришина Шапошников вновь заступил в командование полком, сменив за восемь месяцев войны четвертого командира. Но Гришина он предупредил, что сам свалится от болезни максимум через трое суток… Вечером 21 февраля на КП дивизии позвонил начальник тыла майор Ровнов. — Что там такое? — спросил Гришин Канцедала, видя, как он улыбается, разговаривая по телефону. — Наши приехали! Делегация вернулась! Жена ваша, и к Туркину тоже. Горы студня, говорят, привезли. Гришин улыбнулся, вспомнив лицо своей жены — Веры Глебовны. «Неужели я через несколько часов смогу ее увидеть?» — с удивлением подумал он. Но, вспомнив, что завтра предстоят похороны майора Гогичайшвили, Гришин опять нахмурился. Гибель его, всеобщего любимца, быстро ставшего среди ветеранов дивизии своим, не выходила у Гришина из головы. Он настолько привык к Гогичайшвили, что всегда, если вызовешь, придет подтянутый, стройный, симпатичный, что как-то и в голову не приходило, что его могут убить. «Еще бы суток трое — был бы под рукой, был бы жив», — с горечью думал Гришин. Приказ о назначении Гогичайшвили заместителем командира дивизии по строевой был подписан в штабе армии. Раздумывая, как бы завтра сделать так, чтобы и похороны провести торжественно, как подобает, и в то же время делегацию встретить, Гришин засиделся на КП до поздна и во второй эшелон дивизии выехал за полночь. Хоронили майора Гогичайшвили днем 22 февраля. Полковник Гришин сам помогал нести гроб. Опускали гроб в могилу под залпы. Начальник политотдела дивизии Кутузов сказал прощальную речь. Настроение у всех собравшихся было тяжелым, и впечатление от встречи с делегацией из дома было, конечно, смазано. Политрук Николай Мазурин, приехавший с делегацией в дивизию, не мог и подумать, что попадет сразу на похороны, причем человека, которого он уважал и успел полюбить. Еще месяц назад он разговаривал с ним, а теперь вот нес его гроб и опускал в могилу. Поездка на родину теперь казалась ему сном. После тыла снова попасть на фронт, снова видеть смерть, хоронить товарищей — было непереносимо тяжело. Вечером в штабе дивизии была встреча с делегатами-земляками. Узнав, что приехали из дома, в штаб дивизии то и дело приходили командиры, спрашивая новости и письма. — Ну, рассказывайте все по порядку, — попросил полковник Гришин Мазурина, когда немного улеглась суета встречи. — Так, с чего начинать… Туда добрались благополучно. Двадцать восьмого выехали, а первого февраля были уже дома. На дорогах заносы, то и дело приходилось толкать машину. — А как Москва? — перебил его Гришин. — Чувствуется настороженность во всем. Противотанковые ежи на улицах, следы бомб, но больших разрушений я не видел. Утром второго были уже в нашем обкоме, все четверо. Принимал нас сам товарищ Родионов — привет вам от него. Вошел в кабинет — ковры на полу, и как-то странно было видеть это после фронта, — улыбнулся Мазурин. — Встретил нас хорошо, с каждым за руку поздоровался, на стулья посадил. Я сказал, что командование нашей дивизии рапортует о делах, о подвигах, передал от вас привет, конечно. В кабинете было еще несколько человек обкомовских. Михаил Иванович зачитал им наш рапорт, потом о вас стал расспрашивать, о Канцедале. Потом предложил побывать в коллективах, рассказал, как много город делает для фронта: сормовичи — танки, самолеты, орудия, автозавод — «катюши». Даже папиросная фабрика переключилась на изготовление мин — начиняет их порохом. Люди, Иван Тихонович, сутками в цехах, народ трудится добросовестно. Я сказал, что кроме рапорта привез несколько статей для газеты. Родионов тут же позвонил Камчатову, редактору «Горьковской коммуны», спросил, сумеют ли они в газете дать целую страницу о нашей дивизии. После беседы Михаил Иванович угостил нас чаем, он вообще человек обаятельный. Как-то быстро располагает к себе. Полковник Гришин вздохнул, задумавшись. Родионова он знал хорошо несколько лет, все заботы военных он всегда воспринимал как главнейшие в городе, а в снаряжении дивизии на фронт принимал такое живейшее участие, как будто сам должен был в ней воевать. — В редакцию пришли, — продолжал Мазурин, — там сразу аврал, срочно начали номер готовить. Да, я ведь его показать-то вам забыл! — Мазурин вытащил из планшетки пачку газет, развернул одну. — Вот наш рапорт городу, моя статья, а это — Коваленко написал. — Даже фотографию вашу дали, — удивился Канцедал. На снимке в центре номера были Мазурин, адъютант комдива Мельниченко, политрук Оленин и шофер сержант Катушев. — Еще в одном номере должна быть моя статья о дивизии, обещали прислать на днях, — сказал Мазурин. — А на каких заводах были? Как там вообще в тылу настроение? — спросил Канцедал. — Я был в Канавине на кожзаводе, это за «Двигателем революции», ремни там делают, портупеи. Настолько трогательная была встреча… Слушали все исключительно внимательно, жадно даже. Когда стал рассказывать о зверствах немцев, то многие плакали, потом кричали все «смерть палачам!». Я от них еще больший заряд ненависти получил. Многие нас спрашивали о мужьях, как воюют, но мы ведь мало кого знаем… Подарили нам новые ремни и голички хромовые. Были и в обкоме комсомола, Кудряшов собрал всех своих работников, выступали. Особенно всех их интересовало, как воюют комсомольцы. И так — каждый день: встречи, разъезды, беседы. — Иван Тихонович, посмотри, — удивился Канцедал, взглянув на объявление на четвертой странице газеты, — все кинотеатры работают. В «Паласе» «Александр Невский» идет, как будто и войны нет. Неужели где-то в кино люди ходят? — И мы ходили, в «Прогресс». Все там, как до войны. Только в середине сеанса зажгли свет, и патрули стали проверять документы. Идет обычная тыловая жизнь, — сказал Мазурин. — И кино, и театры, и даже филармония работает. Хотя, конечно, чувствуется, что война: то и дело на площадях попадаются прожектора, а то и зенитки. — И в Горьком налеты были? — спросил Гришин. — При нас два раза, — сказал Мазурин. — Но, конечно, не такие, как на фронте. — В ноябре часто летали, а теперь раз в неделю, а то и реже, — вступила в разговор Вера Глебовна. Мазурин отметил про себя, как они похожи с Иваном Тихоновичем. Такая же ладная, сбитая. Удивительно длинная и красивая коса. — Как у вас там со снабжением? — спросил жену Гришин. — Конечно, не так, как до войны, но жить можно. На рынке все дорого: мясо — сто сорок рублей, молоко — двадцать. — Я тебя не спросил: как ты в состав делегации сумела попасть? — спросил ее Иван Тихонович. — Это Лизы Туркиной инициатива, но все официально, через горвоенкомат. Своему адъютанту Ивану Мельниченко, который тоже ездил в Горький, поскольку у него со дня на день должна была родить жена, Гришин строго-настрого приказал ни в коем случае не брать с собой на фронт Веру Глебовну, как бы ни просилась. Но она все же сумела убедить секретаря обкома партии Родионова в необходимости этой поездки. Догадавшись, что Гришиным надо поговорить и о своих домашних делах, Мазурин оставил их и подошел к редактору дивизионной газеты Васильеву, сидевшему в штабе за соседним столом. — Ну, Дмитрий Михайлович, теперь у нас настоящая газета будет. Своя материальная база — автомашина, печатная машина, шрифт. — И как же ты сумел все это выбить? — удивился Васильев. — Товарищ Родионов помог. Да и я же — старый газетчик. Представляете, пришел к себе в редакцию — как налетели все, расспрашивали да расспрашивали, как будто и газет не читают. — Хорошо, значит, дома… — позавидовал Васильев. — Конечно, как в другом мире. Патефон, шампанское, занавески на окнах, — так отвык от всего этого. — А ты же говорил, что у тебя жена с сыном где-то под Москвой сейчас. — Да, вот заехать не получилось, надо было двигаться строго по маршруту. А дома я был — у сестры жены. Если бы Вязники стояли далеко в стороне от маршрута, я бы к вашим не сумел заехать. Мазурин уже рассказывал Васильеву подробно, как он со всей делегацией на обратном пути побывал у него дома, также подробно пришлось рассказывать об их семьях и Канцедалу, Бабуру, куда он отвозил письма и гостинцы. После этих рассказов он почувствовал, что стал как-то ближе к Канцедалу, в неофициальной обстановке тот не был таким суровым и недоступным. До этой поездки в Горький Мазурину как-то и в голову не приходило, что у всех командиров дома остались жены и дети, что каждый из них — муж и отец. Разговор за столом давно стал общим, делегаты подробно рассказывали о жизни в тылу, фронтовики вспоминали минувшие бои — для них это был редкий повод собраться за столом всем вместе, хотя бы немного забыть о войне и смерти. Но все равно все разговоры, так или иначе, сводились к войне. — Товарищ полковник, — спросил Гришина один из делегатов, рабочий с «Красного Сормова», — нам бы передовую завтра посмотреть, своими глазами увидеть войну. Гришин взглянул на часы, было уже за полночь. — Тогда уж не завтра, а сегодня. Давайте-ка, товарищи, отдохнем, и вы устали с дороги, и нам завтра еще воевать надо. Утром делегатам показали передовую. Издали, конечно. Начался бой и в полки идти было опасно, но и то, что видели делегаты, почувствовал Мазурин, потрясло их. Хотя и не в окопах, но и не в кинозале — война показалась всем такой, какой есть: с убитыми, искалеченными. Утром делегаты увидели десятки измученных до предела бойцов, разбитую технику и деревни, от которых остались одни печные трубы. Делегаты раздали подарки из тыла и уезжали домой без того настроения, с которым приехали. Лейтенант Иван Мельниченко даже услышал, как один из делегатов, пожилой заводской рабочий, с вызовом спросил Гришина: «Почему вы так много губите людей?» — «Потому что война без жертв не бывает», — неуверенно ответил Гришин. Гришин был даже рад, когда делегация, наконец, уехала. Гости приезжали, в общем-то, и не во время: бои шли тяжелые и неудачные, все время на нервах, а тут еще на гостей надо отвлекаться. Политрук Николай Мазурин все же добился у начальника политотдела разрешения съездить на передовую, на речку Березуйку. В «долину смерти», как ее теперь называли в дивизии. На следующий день после отъезда делегации из Горького Мазурин вместе с политруком Скородумовым из политотдела выехал на санях в 624-й полк. Чем ближе к передовой, тем чернее был снег от разрывов снарядов и мин, редкие деревья стояли, словно обгрызенные в бешенстве каким-то чудовищем, то и дело попадались трупы лошадей. Ехали Окой, берега реки прикрывали от гитлеровцев, но на повороте они все же попали под пулемет — стреляли с церкви из Чегодаево. Комиссар 624-го полка Михеев, встретив их у блиндажа, удивился: — Умные люди к нам и ночью-то не ездят, а вы днем рискуете. С последней встречи, заметил Мазурин, Михеев заметно сдал. Огромное напряжение и нечеловеческая усталость сказались и на нем. Заметив, как Скородумов вслушивается в вой пролетающих над головой снарядов, наших и немецких, Михеев сказал: — А мы уж и привыкли к этому, не замечаем, как мух летом. Если свистит, значит не наш. А наш все равно не услышим. — Командир полка у вас новый, товарищ комиссар? — спросил Мазурин. — Да, майор Кондратенко, — вздохнул Михеев, — а от Фроленкова вчера было письмо из госпиталя. Надолго его на этот раз уложили. — Как обстановка сейчас? — спросил Мазурин. — Смотрите сами, — Михееву явно было не до разговоров. Мазурин долго смотрел в бинокль на позиции противника. Хорошо были видны блиндажи, ходы сообщения. На нейтральной полосе стояло несколько наших подбитых танков. На проволоке перед окопами немцев висел в белом полушубке какой-то убитый в атаке командир. Знакомых у Мазурина в 624-м полку почти не осталось. Кто был убит, кто попал в госпиталь. Да и вообще людей в полку оставалось всего несколько десятков. В разговоры с ним все вступали неохотно, чувствовалось общее переутомление. Мазурин собрал материал всего для нескольких заметок, на настоящую статью впечатлений было мало. В блиндаже, который назывался так только потому, что был накат, было тепло, когда Мазурин со Скородумовым пришли туда вечером, но даже сесть было негде, поэтому ночевать пришлось в окопе. Прикорнули вместе с группой бойцов, прижавшись, друг к другу. Заснули быстро, хотя то и дело вокруг раздавались короткие пулеметные очереди. Еще до рассвета Скородумов растолкал Мазурина: — Николай, мы с покойниками спим! Боец, спиной к которому прижался Мазурин, был действительно мертв. Был ли он убит еще днем и лежал здесь давно, или умер ночью, они не знали.. Еще полгода назад Мазурин содрогнулся бы от такого соседства, а теперь поймал себя на мысли, что даже не удивился. Вернувшись к полудню в политотдел, Мазурин сдал материал Васильеву и тут же лег спать до вечера. Когда Васильев его разбудил, поехали в типографию печатать номер газеты. От картин, увиденных на передовой, настроение у Мазурина было мрачное. Васильев тоже был не в духе. Обычно разговорчивый, сейчас он угрюмо молчал. — Да, действительно «долина смерти», — задумчиво произнес Мазурин. — Знаешь, почему, оказывается, так упорно хотим взять это Чегодаево? — спросил, наконец, Васильев, — Есть такой слух, что командованию передали: этими боями интересуется сам товарищ Сталин. Вот и стремятся взять Чегодаево, во что бы то ни стало. Пять дивизий здесь топчутся, сколько людей потеряли, а толку никакого. Ты в медсанбате был? Завтра съездим, хотя сейчас там не то, что было неделю назад. Командир медсанбата Востроносов рассказывал мне, что в иные дни они по шестьсот-семьсот раненых в сутки обрабатывали. Старший военврач 409-го полка капитан ветеринарной службы Набель еще по приказу майора Тарасова должен был находиться в первом эшелоне, как начальник службы. Хотя сам ветлазарет располагался во втором эшелоне. Впрочем, лошадей в полку почти не было, а те, что оставались — больные и здоровые — работали одинаково. В деревушке осталось всего два целых дома. В одном из них разместился штаб полка, а во втором санрота. Набель решил перейти туда, он был хотя и конский, но все же доктор. В доме кроме хозяев жили и все медики санроты, человек двадцать, врачи, фельдшеры, санитарки, повозочные. Все время несколько человек сидели за столом — процедура питания шла беспрерывно. Вечером приносили и клали на пол солому, покрывали ее плащ-палатками и ложились спать впритык. Из-за тесноты спать можно было только на боку. Если требовалось повернуться на другой бок, то приходилось сначала вставать, разворачиваться на одной ноге, втиснуться опять на свое место можно было с большим трудом. Вытянуть ноги опять же из-за тесноты было некуда. Спали в этом доме на столе, на печке и на нарах, которые изобрел фельдшер Богатых. Но все равно было тесно. Хозяин, худой старик, спал обычно, сидя на пороге. Раза два за ночь открывалась дверь, и кто-то кричал: «Раненые!» Все вставали и выходили на улицу. Изба быстро заполнялась стонущими ранеными и запахом лекарств. А на столе под светом коптилки начиналась работа. Врачи Пиорунский и Гуменюк, фельдшеры, медсестры меняли повязки и делали жгуты, инъекции, и все быстро, как на конвейере. Санитары едва успевали снимать раненых со стола. Повар тут же давал раненым горячий чай, по сто граммов водки, санитары относили их на пол, на солому, и люди почти сразу же засыпали. Когда был обработан последний из партии раненых, всех по одному поднимали с пола и уносили в сани. Надо было везти их дальше, в медсанбат. С пола убирали окровавленные бинты, и санитары ложились досыпать. Когда ночью привозили раненых, Набеля обычно не будили. У него была туляремия, случались тяжелые приступы. Болезнь обидная, из-за обыкновенных мышей. Как-то раз, когда полк стоял в Спасском-Лутовиново, приступ застал Набеля во время немецкой контратаки. Расположились они тогда в усадьбе Тургенева. Когда Набелю стало полегче и он выглянул из окна, увидел в поле цепь немецких автоматчиков. К счастью, у дома еще стояли сани, и начальник аптеки Ира Мамонова вывезла его, спасла от верной гибели. Во время очередного приступа Набеля не стали тревожить и он, когда очнулся и выглянул из-под полушубка, увидел рядом с собой бледное лицо раненого бойца с обострившимся носом. Подошли два санитара и сказали спокойно: «Умер он, сейчас заберем». Набель перевернулся на другой бок и стал быстро засыпать. Утром первой проблемой у обитателей этого дома было найти свои валенки. Перед отбоем, когда все разувались, на полу их образовывалась целая груда и, хотя на каждом валенке были метки — зубчики, кружочки или квадратики, — каждый находил потом свои с трудом. — Тяжелый какой-то, и мокрый, — не узнал Набель свой валенок, брошенный ему от печки. — Он в чугун с водой попал, вот и мок всю ночь, — сказал кто-то из санитаров. Валенки себе Набель добыл с трудом. Почти до декабря он ходил в сапогах. Но как-то среди убитых немцев его бойцы нашли одного, обутого в русские валенки. Снять их не удавалось, так примерзли, пришлось отрубать ноги топором, отогревать валенки, и только после этого их можно было использовать. — Куда же я в мокром валенке! — рассердился Набель. Все засмеялись, посыпались советы. Чувство юмора у большинства все же сохранилось, но Набелю было не до смеха. Кто-то из медсестер подала ему чистые портянки, но они тут же промокли. — Бери вот одеяло, обмотаешь, а в лазарете своем у кого-нибудь займешь. А этот пусть пока здесь сохнет, — предложил Набелю фельдшер Кудашев. Надо было везти раненых в медсанбат, а Набелю ехать в свой лазарет, осмотреть несколько больных лошадей. — Ну вот, даже ходить можно, — смеясь, сказал Кудашев, глядя, как Набель с намотанным на одну ногу одеялом садится в сани. — Смешно тебе, а мне не до смеха, сейчас ведь не лето, — с укором сказал Набель. Отъехали метров сто от избы, где ночевали. — Помнишь Зиночку-хохотушку? Ты еще говорил, что ее, наверное, и не убьют никогда, такую оптимистку, — спросил Кудашев Набеля. — Конечно, а что ее не видно который день? — А вот посмотри на этот холмик. Теперь она здесь. Везла раненых и — фугаска рядом разорвалась. «А я о своем валенке переживаю, — Набелю стало стыдно, — Господи, но, сколько же можно убивать людей…». Он вспомнил смеющееся с ямочками лицо Зиночки, ее темно-синие глаза и ему стало не по себе: «Посмотри на этот холмик…». На следующий день, как и было запланировано, Николай Мазурин приехал в медсанбат дивизии. Расположился он километрах в шести от передовой, в полуразрушенной деревеньке Хохлы, в чудом уцелевшем помещении детского сада. Мазурин нашел комиссара медсанбата капитана Воробьева, представился ему и сказал: — Хотелось бы познакомиться с работой медиков. А то, по правде говоря, имею о ней весьма смутное представление. — С работой знакомьтесь, конечно, а вот попадать к нам не советую, — устало ответил Воробьев, — Врачи сейчас все заняты, работы много. Не так, конечно, как две недели назад, полегче стало, но все равно нам пока не до отдыха. Первая палата, куда они вошли, была послеоперационная. Койки в несколько рядов, свободных мест не было. Кто-то из раненых негромко и протяжно стонал. В углу у окна Мазурин узнал капитана Шапошникова. Был он очень худ, глаза ввалились. Рядом с ним сидел врач капитан Шестаков и что-то тихо ему говорил. В другом раненом Мазурин узнал лейтенанта Вольхина. — Вот так встреча, Валентин, — подошел к нему Мазурин, — а мне сказали, что ты ранен, но я не думал, что ты здесь. Куда тебя? — В плечо и грудь, осколками. Вот уж третью неделю здесь. Вольхин был ранен в тот же день, когда погиб майор Гогичайшвили. — Хотели увезти меня в тыл, — продолжал Вольхин, но упросил врачей оставить. А то потом в свою часть уже не попадешь. Здесь отлежусь, заживает на мне быстро. Как там у нас? — По-прежнему. В сводках передают, как бои местного значения. За овраги и бугорки. — Чегодаево так и не взяли? — Нет. Пробовали соседи — тоже бесполезно. — Слышал, ты домой ездил? — Да, здесь уже вторую неделю, — ответил Мазурин. — Как там дома? — Как тебе сказать… Трудно всем. Кому сейчас легко? Хотя тыл — есть тыл. — Пойдемте, товарищ политрук, — прервал их разговор капитан Воробьев. — Ему нельзя долго разговаривать. Кивнули друг другу, Мазурин пожал Вольхину руку, безвольно лежавшую поверх одеяла. — Пойдемте в операционную, — предложил Воробьев, — сейчас доктор Комоцкий оперирует. Мазурин много слышал об этом замечательном хирурге. Бойцы верили в его искусство, как в чудо. Слышал он и про случай, скорее легенду, как одному бойцу почти срезало осколком голову, так его, безнадежного, товарищи все равно принесли в медсанбат: «Доктор Комоцкий пришьет!» — По двадцать часов стоит, не разгибаясь, до шестидесяти сложных операций в сутки. Ампутацию бедра за пять минут делает! — с гордостью сказал Воробьев. — Поесть некогда. Мы его уж в приказном порядке заставляем обедать. Прямо за этим столом. Кровь смоют санитарки, котелок сюда с супом, и через пять минут опять операция. И второй хирург наш, Колесникова Матильда Ханаановна, превосходный мастер своего дела, добрейшие руки. Ассистент — одна на двоих, Закунина Елена. Надо успевать обоим инструмент подавать и не ошибаться. А это Катя Пожидаева, — Воробьев посмотрел на миловидную девочку в белом халатике, — Регистратор наш. Надо же всех раненых зарегистрировать, записать ход операции, заполнить на всех карточки передового района. А медсестры у нас какие хорошие — Козлова Дуся, Салошкина Аня, Ермоленко Аня… Представляете, какой ловкостью надо обладать, чтобы на коленках, на общих нарах, при коптилке попасть в вену, перелить кровь или раствор. А раненые многие в шоковом состоянии, обескровленные, со впавшими венами, оторванными руками, ногами, ранениями бедренных артерий, с открытыми пневмотораксами… Воробьев говорил бурно, речь его, наполовину состоявшая из медицинских терминов, была мало понятна неискушенному в медицине Мазурину, но только поэтому он еще и сдерживал слезы, слушая его бесхитростный рассказ.. — Какие люди, вы не представляете… Смены никакой, работают, пока не свалятся, два-три часа отдыха в сутки не набирается, — продолжал рассказывать Воробьев. — Да, тут у вас, как конвейер, — сказал Мазурин, заметив, как с одного стола понесли в перевязочную раненого, а на его место санитары тут же кладут другого. — Это Деев и Матвеев, — сказал Воробьев, — наши санитары. Незаменимые люди. Я иной раз удивляюсь, как они все это выдерживают. Видеть столько крови и страданий каждый день много месяцев подряд — не у каждого, знаете ли, психика может выдержать. Мазурин невольно вспомнил описание лазарета в романе «Война и мир» и подумал, что, сколько уже было за это время войн, медицина шагнула вперед, но кровь и стоны раненых остаются, а на смену врачам и сестрам милосердия 1812 года пришли другие, такие же русские девушки… — Как у вас с эвакуацией раненых? — спросил Мазурин. — Тяжело. Транспорта не хватает. Машины буксуют в снегу, только лошади и спасают, — ответил Воробьев, — Хорошо помогли нам местные жители: сплели каркасы из соломы на сани. Кладем туда лежачих и сажаем двух впереди. Но все равно очень медленно вывозим. Первичных раненых не успеваем обрабатывать, а уже необходимо вторичные обработки делать: гангрены развиваются, другие осложнения. — Мне бы с кем-нибудь поговорить из врачей или медсестер, — попросил его Мазурин. — Врачей… Сейчас все очень заняты. Захарова и Базанов в перевязочной. Посмотрю, может быть, кто-нибудь отдыхает. Воробьев сходил в комнатку рядом с операционной. — Вот, рекомендую поговорить с Аней Ермоленко. Она у нас хотя и самая молодая, но уже с наградой. Отличная медсестра. Из киевского окружения вышла. До смены у нее полчаса, можете поговорить. Аня Ермоленко оказалась столь юной, почти ребенком, с большими синими глазами на румяном миловидном лице, что Мазурин, удивившись ее возрасту, невольно спросил: — Сколько же вам лет, Аня? — Семнадцатый пошел с первого сентября. Ой, а почему именно со мной вы хотите поговорить? Я же недавно всех так подвела… Мазурин переглянулся с Воробьевым: «Подвела?» — Заснула во время операции, — улыбнулся Воробьев. — Работала без смены третьи сутки, вечером я подхожу к ней: «Дочка, вытянешь еще ночь или нужна замена?» Вытяну, говорит, а на рассвете и свалилась. — Помню, что санитары кладут тяжелораненого на стол и говорят: «Доктор, это последний с красной полосой, то есть срочный», — дополнила Аня, — а мне показалось, что он падает со стола. Я протянула руки, чтобы его поддержать, и сама упала, и тут же уснула. Меня не смогли разбудить и нашатырным спиртом. Отнесли в послеоперационную палату, положили вместе с ранеными и проспала я там восемнадцать часов. В тот день, потом мне говорили, была солнечная и без метели погода, командование прислало в медсанбат весь свободный транспорт и почти всех раненых перевезли в госпиталь, и к нам был уже меньший поток раненых, потому что дивизия воевала неделю без передышки… У Мазурина от бесхитростного рассказа этой девочки перехватило горло. — «Посмотрели бы на нее те, с той стороны, может быть, поняли, что с такими девушками нас не победить». — А как же вы, такая маленькая, вообще в армии оказались? — Мазурин понял, что девочка умеет хорошо рассказывать, а то, что она побывала в окружении под Киевом, было и вдвойне интересно. — Училась я в Мозырьском медучилище. В июне сдали экзамены экстерном и направили нас, несколько девчат, в областную больницу. Сразу же она стала военным госпиталем. А оттуда я и выпросилась на фронт. Пятого июля была в санчасти стрелкового полка, как раз началось отступление. Везде бомбежки, на переправах через Днепр и Десну что творилось — вспоминать страшно. Мосты были понтонные, немцы их то и дело топят, саперы в воде были до посинения. Раненые стонут, куда их везти — не знаем. Кое-как раненых через Днепр переправили, это уже в начале сентября. Мне тогда медаль и вручили, «За боевые заслуги», за вынос тринадцати раненых с поля боя. А потом я одна три дня ездила по дорогам Черниговской области с шестью подводами тяжелораненых. Лошади устали, кормить их нечем. Один раненый у меня умер, ездового убило, многих ранило вторично. Ночью вижу, как едет легковая машина. Я подбежала, зажгла спичку специально, знала, что выйдут и будут ругать. Так и случилось. Вышел из машины командир и стал меня ругать, что я демаскирую местность. Я рассказала, что вожу четвертые сутки раненых и мне нечем их кормить. Этот командир тут же обошел колонну на дороге, мобилизовал машины и людей, и всех раненых у меня забрали. А через несколько дней я опять увидела этого командира, смертельно раненного, и был это, оказывается, командующий фронтом генерал-полковник Кирпонос. После первой встречи с ним меня контузило при бомбежке, голова шумела, плохо слышала. Шла с совсем незнакомыми людьми, все время под обстрелом. А с командующим встретилась в каком-то овраге. Он был ранен в ногу. Я бинтовала раненых, тут появились самолеты, начался артобстрел со всех сторон. Овраг окружили немецкие танки и автоматчики. Многие наши с оружием выскочили на поле, думали прорваться, но немцы всех передавили танками. Генерал Кирпонос был еще раз ранен и умер. Похоронили мы его в этом овраге, кто уцелел, и вечером ушли. Вернее, уползли в лес. Там какой-то полковник разбил всех нас на группы, и стали все по одной уходить на восток. Вышли в Курск где-то в конце ноября, а наши его оставляют. Какой-то шофер посадил в свою машину, уснула я с куском колбасы в руках, а проснулась от того, что кажется: нас давят танками. Шофер меня успокоил, сказал, что это танковая бригада наша грузится на платформы. А потом я прошла проверку и оказалась в Ефремове. До медсанбата, куда меня назначили, шла пешком три дня, ни разу не удалось выспаться в тепле… Мазурин слушал рассказ Ани Ермоленко, стараясь не забыть ни слова, а когда она закончила, подумал, сколько же ей, еще ребенку, уже довелось пережить такого, чего не выдерживали и здоровые мужики… Что такое окружение, он знал по своему опыту, наслышан был и о киевском окружении, из которого мало кто вышел. А через несколько дней 137-я стрелковая дивизия прощалась со своим командиром. Иван Тихонович Гришин получил звание генерал-майора и новое назначение: начальником штаба соседней армии. Шестнадцатого марта за ужином он прощался со своими боевыми друзьями. Васильев с Мазуриным на квартиру к Гришину пришли вечером. За столом сидели несколько человек ближайших его помощников — Канцедал, Яманов, Кустов, Кутузов, Кузьмин, Румянцев, Бабур. — О, газета, — сказал Гришин. — Проходите за стол, — он встал и поздоровался с обоими. У Мазурина защемило сердце: «Неужели его больше не будет с нами?» Говорили о прошедших боях, о товарищах, павших и раненых. Мазурин в эти минуты особенно отчетливо понял, сколько же они прошли и пережили, и сколько еще предстоит пройти до Победы. Хотелось верить, что самое тяжелое все-таки позади, и именно отсюда пойдут они на запад. Но многим ли из них доведется дойти до Победы… Иван Тихонович Гришин оставлял дивизию в тяжелое для нее время. Наверное, вообще в самое тяжелое, после неудачных кровопролитных боев. Он не мог знать, что с этих же рубежей поведет на запад не одну, а одиннадцать дивизий, что доведется идти ему на запад той же дорогой, что и отступал, придется освобождать родные места, деревню, в которой жили его отец и мать. Он опоздает, их расстреляют гитлеровцы, как родителей советского генерала. Спалят немцы и всю его родную деревню, так что и ветлы не останется. Но на тех полях под Милославичами доведется отомстить генералу Гришину за горечь поражений 41-го. Тогда, 16 марта 42-го, он не мог знать, что его армия пройдет Днепр и десятки рек и речек но, прощаясь со своими товарищами, верил, что войну он закончит обязательно в Германии, а не с позором в арзамасских лесах. Новая должность, новые люди, все это было интересно, но и в дивизии он оставлял часть души. Больше полутора лет командовать дивизией в труднейших боевых условиях — это дало громадный командный опыт, закалило волю и характер. Наступила минута прощания, минута, которую все ждали — какой она будет… Иван Тихонович крепко обнял Канцедала, своего бессменного комиссара, первого советника, с которым и работалось всегда легко и всегда можно было поговорить по душам. — Не забывай нас, Иван Тихонович, — сказал полковник Яманов дрогнувшим голосом. Гришин уважал его за то, что всегда умеет настоять на своем, если чувствует свою правоту. А от скольких ошибок он его предостерег… Невольно на глазах у всех блеснули слезы. — Мельниченко, — позвал Канцедал адъютанта нарочно веселым голосом, чтобы разрядить обстановку, — подайте простынь, газетчики прощаться будут. Все засмеялись, стараясь незаметно руками промокнуть глаза. Увидев лейтенанта Тюкаева, который пришел в штаб с донесением, Гришин подал ему руку и сказал: — Ты извини меня за тот случай на Судости… Когда санки с генералом Гришиным скрылись во мгле, все сразу почувствовали, что им теперь будет не хватать этого человека… — Да, умница человек Иван Тихонович, — первым сказал батальонный комиссар Воротынцев. — Повезло нам, что с таким человеком довелось вместе воевать. — Да уж, сколько было критических ситуаций, но он никогда не терялся и не падал духом, — добавил полковник Яманов. — Я думаю, он теперь далеко пойдет, — сказал Канцедал. — Военные знания у него прочные, характер исключительно волевой, а интуиция и хватка — дай бог каждому, и после паузы добавил: — Что ж, давайте расходиться, товарищи, завтра новый командир дивизии приезжает.[1] По пути на новое место службы Гришин заехал в госпиталь, попрощаться с Шапошниковым. Александр Васильевич знал, что Гришину присвоено звание генерала и что он уходит из дивизии, но был удивлен, увидев его входящим к ним в палату. — Вот заехал попрощаться, Александр Васильевич, — сказал Гришин, поздоровавшись. Он сел к нему на койку. — Спасибо тебе за все, что ты сделал для дивизии. Выздоравливай, береги себя. После госпиталя у тебя другое назначение будет, слышал я разговор, что нужен человек с боевым опытом, начальник армейских курсов младших лейтенантов. Я рекомендовал тебя. Да, и самое главное: готовь шпалу, майора тебе присвоили, и дырочку для ордена Красного Знамени можешь провинтить. — Спасибо, товарищ генерал, Иван Тихонович, — сказал Шапошников, стараясь запомнить лицо Гришина в эти минуты. Он невольно посмотрел и ему на грудь: рядом с орденом Красной Звезды, полученной еще в 40-м году, появилась новенькая медаль «За отвагу». «Что ж, командиру дивизии и за столько трудов… Скупо…» — подумал Шапошников.[2] — После войны напишешь мемуары, как мы воевали, — улыбнувшись, сказал Гришин. — Честнее тебя никто не расскажет. — Да, я иногда думаю: как мы все это выдержали… Мемуары… Для этого нужен божий дар, да и правду писать — никто не поверит, а неправду не стоит и писать, — тихо сказал Шапошников. Когда Гришин уехал, лейтенант Вольхин, койка которого стояла теперь рядом, спросил Шапошникова: — Он в нашей армии теперь будет начальником штаба? — Нет, в соседней. Хотя, думаю, и эта должность для него будет недолгой. Он давно готовый командующий армией. Собственно, еще в сороковом его на дивизию ставили для стажировки, не более, и если бы не окружения одно за другим, он бы еще в начале войны стал бы командующим армией. — А вы давно его знаете? — спросил Вольхин. — Много лет. Пройдено и пережито с ним было немало, — ответил, задумавшись, Шапошников. — Человек он сильный, большого военного таланта, сложный. Хотя он меня и расстрелять грозился и два раза на верную смерть посылал, плохого о нем ничего не могу сказать. Гришин, когда вошел в палату, узнал, конечно, и Вольхина, поздоровался со всеми, лежавшими в палате, но Вольхин по его цепкому взгляду понял, что Гришин его узнал, хотя близко им за все время войны и приходилось встречаться два-три раза. Конечно, и положение у них было разное, и звания, да и откуда бы Гришину знать, что этот худющий лейтенант через семь лет встретится ему в Германии с погонами генерал-майора… Вольхин с Шапошниковым лежали рядом несколько дней и почти все время у них уходило на разговоры, причем не на обычную болтовню выздоравливающих раненых, — они разбирали подробно ход боев полка всего периода с начала войны. Шапошников неплохо ориентировался в действиях дивизии и их армии в целом, поэтому такие беседы были вдвойне интересней. Шапошникову нравился этот молодой лейтенант. Пытливый, с острым умом, жадный до военных знаний. Вольхин и сам чувствовал, что все его знания военного дела после долгих разговоров с Шапошниковым постепенно приобретают какую-то стройную систему. Шапошникову, когда он рассказывал, самому нравилось вспоминать тактические подробности боев, он чувствовал, что его рассказы ложатся на благодатную почву. И Вольхин в этих беседах быстро полюбил штабное дело, четкую красоту схем, их логичность. До госпиталя он, в недавнем прошлом учитель математики, слабо разбирался в военной терминологии, Шапошников тактично его поправлял, если тот говорил неправильным с точки зрения военного языком: «Уши режет. Запомните, военный язык такой же четкий, как математический». Вольхин теперь интересовался и деталями штабной службы. Особенно его интересовала работа оператора. По прошедшим боям тренировался составлять боевые донесения и приказы в масштабе полка, а то и дивизии, вникал в схемы боевых порядков, которые составлял для него Шапошников. Все это оказалось настолько интересным, что и на войну Вольхин стал смотреть теперь несколько иными глазами: это не только стрельба, но и кропотливый труд в штабах, где требуется высокая культура. Раньше он, считавший себя окопником, относился к штабникам с некоторым презрением, но после бесед с Шапошниковым понял, что успех боя зависит, прежде всего, от хорошей работы штаба. — Возьмем первые бои дивизии, под Чаусами, — начал говорить Шапошников, — Может быть, мне и нельзя судить о работе штаба корпуса, но все-таки: почему корпус, такая сильная оперативная единица, так и не сыграл по-настоящему там своей роли? Конечно, большая беда, что немцы сорвали сосредоточение, в бой шли прямо с эшелонов, но многое зависело и от того, как штаб корпуса сумеет распорядиться наличными силами. А он год как сформирован, но ни разу не проводил штабных учений. Люди даже плохо знали друг друга. Штаб есть, но не сколочен, механизм работы как следует не отлажен. Другое дело — штаб нашей дивизии. Условия — тяжелейшие, на острие удара сильнейшей группировки противника все лето и осень. А дивизия жива, управление не терялось, исключая, конечно, брянское окружение. «А штаб нашего полка, — невольно подумал Вольхин, — Как это Шапошников так умеет подбирать и готовить людей, что все знают свое дело и столько времени держатся вместе. В двух других полках люди в штабах за это время терялись по несколько раз. — Плохо, конечно, что до войны мы не отрабатывали такие вопросы, как выход из окружения и отход, — продолжал Шапошников, — да и после финской войны у многих появилась боязнь охватов и окружений. — Разве на финской нас окружали? — удивился Вольхин. — Я имею в виду бои мелких подразделений, такие случаи были. Люди боялись остаться без связи, боялись плена, и не столько потому, что зверств боялись — последующего суда своих. Многих летчиков, попавших в плен, после войны судили за измену Родине. И сейчас многие боялись окружения, поэтому нередко отступали тогда, когда еще можно было сражаться. — А помните Милославичи? Я все хочу вас спросить, почему мы тогда атаковали только в лоб? Неужели нельзя было обойти лесом, с правого фланга? — Там сидел батальон немцев с пулеметами и танками, ждали нас специально. — Вообще, Александр Васильевич, мне эти бои представляются неоправданно тяжелыми. — В смысле потерь? Да, потери тогда были невосполнимые. Лучшие кадры, наиболее обученных и храбрых мы потеряли именно под Милославичами. — Как вспомню эти атаки… Поле — как стол, укрывались лопаткой. — Вольхин со злостью кусал губы. — Таких парней там потеряли ни за что… — Вы поймите, что это же не инициатива Гришина — взять Милославичи любой ценой. И на него сверху давили. А командир корпуса, видимо, боялся не выполнить приказ, он же недавно из заключения пришел. Потом, знаю, наш удар по времени совпал с действиями двух наших армейских групп, наступавших на Смоленск. Все-таки мы большие силы противника тогда к себе приковали. Наш корпус притянул на себя до четырех дивизий противника, а одна наша — две немецкие. И вспомните, как немцы тогда дрались… — Да, с редким остервенением, иной раз как в деревенской драке, хотели нам что-то доказать… — Мне Гришин потом говорил, что эта седьмая пехотная дивизия у немцев особая: в ней еще в ту войну Гитлер служил, а командовал ей одно время генерал Гальдер, начальник Генштаба. — А что вы думаете о последствиях тех боев за Милославичи в большом масштабе? Мне кажется, что корень киевской катастрофы растет оттуда, — спросил Вольхин. — Это не совсем так. Да, если бы наша дивизия не была настолько измотана и обескровлена в тех боях, то Гудериану или бы вообще не удалось тогда пробиться на Унечу — Стародуб, или он прошел бы этот путь с гораздо большими потерями и за большее время. — А так получается, что мы тащили Гудериана за собой на хвосте. — Ну, это неправильно. Да и не только вина нашей дивизии, если можно назвать это виной, что пустили Гудериана так далеко. Мы-то как раз и воевали лучше многих. Когда полк использовался правильно, то задачу он всегда выполнял. — А последние бои на Березуйке, как вы их оцениваете? — С оперативной точки зрения мне трудно судить, кругозор у меня не фронтовой, но думаю, что бои эти неудачны по следующим причинам: слабое техническое обеспечение, недооценка сил противника и плохо обученное пополнение. «Ура!» не заменит снарядов, а выучка — энтузиазма. — Зачем же наступать без гарантии, что победим? Авось после двадцатой атаки немец испугается и побежит? — Спросите, Вольхин, что полегче… Есть какие-то высшие соображения у нашего командования. Наверное, есть смысл в том, чтобы изматывать их нашими постоянными атаками, держать их в напряжении, заставлять вводить в бой новые резервы. — Без танков, авиации и тяжелой артиллерии немцев отсюда нам не столкнуть, — тяжело вздохнул Вольхин, — и никакое оперативное искусство этого не заменит. — Хочется верить, что все это у нас скоро будет в достаточном количестве, — ответил Шапошников. А в 137-й дивизии в это время шла, точнее сказать — теплилась, своя жизнь… Подполковник Алексей Владимирский, назначенный командиром 137-й, на эту должность пришел с должности начальника оперативного отдела штаба 3-й армии.[3] Обстановку в целом он знал, как думал, хорошо, но когда ознакомился с ней детально на участке дивизии, то понял, что дальнейшее ведение боевых действий почти невозможно. На плацдарме за Березуйкой скопилось много раненых, всех их по категорическому приказу нового комдива эвакуировали за одну ночь. Но полки были крайне обескровлены. Изучив донесения командиров полков, подполковник Владимирский крепко задумался. В 771-м полку, которым вместо Шапошникова командовал Наумов, оставалось около сотни активных штыков, в 409-м майора Князева — пятьдесят семь, у майора Кондратенко в 624-м полку — чуть более тридцати. Владимирский понимал, что с такими силами наступать бессмысленно, можно загубить остатки дивизии. Посоветовавшись с работниками штаба дивизии, он решил просить командование армии разрешить отвезти дивизию с плацдарма на Березуйке. Двадцатого марта подполковник Владимирский получил приказ командующего армией вывезти дивизию в армейский резерв на пополнение. Отход должен был осуществляться ночью. На 771-й полк возлагалась обязанность вывоза трупов погибших с плацдарма и прикрытие отхода других частей. Батальон связи капитана Лукьянюка, в котором оставалось не более двух десятков бойцов, должен был поддерживать связь во время отхода. Как нарочно, в ночь отхода она рвалась постоянно, и дело дошло до того, что под рукой у него не осталось ни одного человека. Он доложил об этом подполковнику Владимирскому и услышал: — Идите с Румянцевым по линии, я останусь за телефониста. Оба капитана взяли по аппарату и ушли в темноту. Примерно за час они устранили десять обрывов, то и дело обходя тела убитых линейных. Они все же приползли в полк к Наумову. — Товарищ «первый», Лукьянюк на проводе. — Понял, давайте Наумова, — ответил подполковник Владимирский. «Неужели этот кошмар когда-нибудь кончится…» — думал Федор Лукьянюк. Он впервые позавидовал своим погибшим раньше товарищам. За последние дни в боях на Березуйке тяжело заболели и получили контузии политруки Старостин и Хрусталев, умер от ран лейтенант Манов, тяжело ранены сержанты Папанов, Гаврилов, Корчагин — лучшие специалисты батальона, с которыми он воевал с первых дней. У него остались всего несколько человек — лейтенанты Баранов и Червов, сержанты Коробков, Баторин, Дурнев, Тихонов, Макаров. Все они работали на износ, из последних сил. Капитан Лукьянюк, с трудом борясь со сном, еще слышал, как командир дивизии дает указания Наумову, куда и как выводить полк, и думал, что в таком крайне критическом положении ни он, ни его батальон с начала войны еще не бывали… [1] Оба они вскоре получат новые назначения. А. Яманов станет генералом и будет работать начальником штаба армии, П. Канцедал — комиссаром и начальником политотдела другой дивизии. [2] Всего И. Гришин за время командования 137-й дивизией был награжден тремя орденами Красного Знамени. Но эти награды он получил позднее. [3] А. В. Владимирский закончил войну начальником штаба 69-й армии, генерал-лейтенант в отставке.
|
()
Рейтинг@© 2001—2007 Валерий Киселев (текст), |